cover

Вступло

эта ночь открыла мне глаза и я больше не усну

Моррисси. «Эта ночь открыла мне глаза»[2]

Мне трудно описать, что произошло. Дело было под вечер, в далеко не характерную лондонскую субботу. В тот год зима стояла, помню, мягкая, и, хотя к половине пятого уже будь здоров темнело, холодно не было. Кроме того, Честер включил печку. Та была сломана и либо жарила на всю катушку, либо не работала вообще. Под напором горячего воздуха хотелось спать. Не знаю, бывает ли у вас такое чувство, когда вы в машине — причем не обязательно удобной или как-то, — но вас смаривает, да и приехать куда-то вы, наверное, не стремитесь, и вам до странности уютно и счастливо. Такое чувство, будто можно сидеть в пассажирском кресле хоть вечно. Такая форма жизни в данный миг, надо полагать. Мне в ту пору не очень удавалось жить в данный миг, получалось такое только в машинах и поездах.

И вот я сидел, прикрыв глаза, слушал, как Честер хрустит передачами, газуя с перебором. В тот день я был доволен собой, надо признать. Мне казалось, я принял кое-какие хорошие решения. Мелкие — например, рано встать, принять ванну, позавтракать как полагается, постирать белье, а затем тащиться к Сэмсону слушать их обеденного пианиста. А за ними — решения покрупней, пока сижу один за столиком, пью апельсиновый сок и купаюсь в «Стелле при звездах»[3]. Мэделин я в конце концов решил не звонить, пусть для разнообразия сама объявится. Я послал ей пленку и намерения свои прояснил дальше некуда, поэтому теперь пускай она хоть как-то отзовется. На телефонной карточке у меня осталась одна единица, и мне она пригодится позвонить Честеру. Тут же еще вот что: я решил поймать его на предложении. Другим членам группы я ничего не должен. Мне требовалось сменить обстановку, новая среда нужна. В музыкальном, то есть, смысле. Мы застоялись, устали, пора было на выход. Поэтому я ушел еще до последнего номера, где-то около трех, и позвонил Честеру из будки на Кембридж-Сёркус — и спросил, когда он хочет, чтоб я приехал.

— Давай сейчас, — сказал он. — Прируливай в квартиру, я потом тебя подвезу. У них репетиция в шесть, поэтому сперва подъедешь и со всеми познакомишься. Они все хотят с тобой встретиться.

— Сегодня вечером у них репетиция? Ты что — хочешь, чтоб я там сидел?

— Посмотришь, как пойдет. Каково тебе будет.

Перед тем как зайти в подземку, чтоб ехать к Честеру, я сколько-то постоял на Кембридж-Сёркус и посмотрел на людей. Смотрел, пока небо из синего чернело, и, по-моему, никогда не было мне так хорошо от Лондона, ни до, ни после. Как будто я достиг какой-то поворотной точки. Все остальные по-прежнему метались, на лицах паника, а мне удалось как-то остановиться, найти время подумать и двинуться в новом направлении. Вот какое было у меня вообще-то чувство — где-то с полчаса. И в голову бы не пришло, что все станет еще хуже.

— Тебя ж не парит с этими ребятами встречаться, правда? — спросил меня Честер, пока мы въезжали глубже во все более темные боковые улочки.

— Они какие?

Он коротко хохотнул по обыкновению и сказал с этой своей забавной, дружелюбной растяжечкой Северного Лондона:

— Я ж говорю — странненькие.

— А тот, кого я в тот раз видел?

Честер глянул на меня искоса, и я не очень понял, бестактно ли об этом упомянул. Но он тут же ответил, довольно быстро:

— То был Пейсли. Он поет и пишет слова. Тоже хороший. Знаешь, в нем личность чувствуется. На сцене-то он полный маньяк, мечется взад-вперед. Не стоило б только к наркоте его подпускать. С ними со всеми так. Я уже на них разорился. Может, ты на них хорошо повлияешь. Кто-нибудь правильный, вроде тебя, понимаешь, — может, они с него пример возьмут. Пейсли, типа, уже два месяца ни одной песни не сочинил. Слишком обдолбан.

Машина дернулась и тошнотворно заскрежетала — это Честер справился с трудным делом: выехал на главную дорогу, остановился, завелся и пересек ее.

— Тебе с ней надо бы разобраться, — сказал я.

— Ну, я все собираюсь. Типа, как деньги пойдут, ну, от этой банды и прочего. Надо будет ее подшаманить. Или новую купить. Теперь мне как-то трудновато.

Честер водил «марину» 1973 года[4], оранжевую. Габаритки у нее не горели, отопление сломалось и что-то не так было с третьей передачей, однако почему-то она (как и ее владелец), несмотря на внешний вид, внушала доверие. Вы понимали, что настанет такой день, и она вас подведет, подведет по-крупному, но упорно продолжали на нее полагаться. Меня изумляло, что машина всего на несколько лет младше самого Честера. Ему исполнился только двадцать один, но я отчего-то всегда смотрел снизу вверх на тех, кто меня младше.

— Почти на месте, — сказал он.

Мы ехали по симпатичной, эдак печальной дороге с высокими георгианскими террасными домами по обе стороны. Стоял тот вечерний час, когда огни уже зажгли, но шторы еще не задернули, и в окнах мне были видны семьи и пары, омытые золотым сияньем: они готовили ужины, наливали себе выпить. Чуть ли не пахло базиликом и соусом болоньезе. Мы были в Северном Ислингтоне. Мне вдруг очень захотелось оказаться в каком-нибудь из этих домов, либо готовить самому, либо чтобы мне готовили, поскольку я как-то сразу осознал, что никакого подходящего решения сегодня вообще не принял. Я уже начал жалеть, что не позвонил Мэделин, и знал, что позвоню, как только выпадет случай. Я по ней томился всего лишь после недельного отсутствия. А это — первый признак того, что все не так просто, как я считал.

Следующим признаком стало то, что Честер поставил машину, показал на окно и сказал:

— Хорошо. Они дома.

Я поднял голову и увидел не мягкий квадрат янтаря, обрамлявший собой домашнюю сцену, а примечательный, далекий, мерцающий луч чистой белизны. Он светился, но пригашенно, зловеще. Должно быть, я на него пялился довольно долго, потому что Честер вышел из машины и открыл дверцу с моей стороны.

— Предупреждаю тебя, там у них немножко свалка внутри, — сказал он. — Хозяину плевать, что они с этим домом делают. Ему на это положить с прибором. — Он нашарил ключи и запер дверцу. — Когда я им жилье подыскивал, услышал про это место от одного друга. Ну, «друг», наверное, не то слово. От делового партнера, скажем так. — Он почему-то хмыкнул. — В общем, уговор был такой: ему все равно, что они там устраивают, если только время от времени он сам туда сможет приходить. Как бы один вечер в неделю. Ну, я-то знал, что для этих парней оно будет идеально — куда б ни заселились, они все сразу превратят в свинарник. Поэтому, в общем, уговор-то сомнительный, но при этом удобный.

— А ему зачем там бывать?

Честер пожал плечами:

— Фиг знает.

— И его, что ли, никто не видит?

— Не-а. — Он снова посмотрел на окно. — Только послушай, какой там адский гвалт. Даже не знаю, как с этим соседи мирятся.

Из едва освещенного окна неслась невероятно громкая музыка. Вой и круженье саксофонов и синтезаторов, а еще эта драм-машина, роботом долбящая какой-то механический ритм. Шум в прилегающих домах был наверняка невыносим.

Честер подошел к парадной двери, которая едва держалась на петлях, и заколотил в нее обоими кулаками.

— Так надо, — пояснил он, — иначе не услышат.

Пока мы ждали, чтобы кто-нибудь открыл, я упомянул о деле, что не давало мне покоя.

— Слышь, Честер, если я решу войти в эту банду, то «Фактория Аляски» — им же тогда придется свернуться. У меня не будет времени еще и с ними играть, а без меня они, кажется, не потянут.

— Да, я знаю. Это ничего.

— Но кроме нас двоих, у тебя ж больше нет никого. У тебя доход уполовинится.

— Мне другие деньги придут. А кроме того, что я с вас сейчас имею? Две халтурки в неделю, за десять процентов с полтинника за раз? Я ж тебе уже говорил, в живой музыке денег нет, весь навар в договоре на пластинку, а его с вами, ребята, не подпишут никогда. Ведь так? В смысле, вы когда приличную демку в последний раз записали?

Я пальцами ощупал пленку в кармане — ее мы записали всего на прошлой неделе, ту, что для Мэделин. Но ответил ему лишь:

— И что?

— А вот эта публика, знаешь ли, у них есть потенциал. У них есть образ. Они молодые. — Он снова спустился по ступенькам на улицу и посмотрел на окно. — Ни в какие ворота уже. Эй!

Сложить ладони рупором и покричать тоже не помогло. Наконец от горсти гравия, изо всей силы запущенной в окно, там появилось озадаченное лицо, длинные рыжие волосы болтались за подоконник. Увидев Честера, он улыбнулся:

— Здоро́во!

— Вы нас впустите или нет?

— Извини, Чёс. Нам тут не очень слышно из-за музыки.

— Ну так быстрей давай, а? Тут холод собачий.

Вообще-то мне казалось, что из нас двоих больше замерз я — в старом тоненьком плаще, — а вот Честер, как обычно, смотрелся безукоризненно: перчатки на меху, кожаная куртка, матерчатая кепка, эти его стальные круглые глаза и крепко сбитая фигура — казалось, он готов оторваться на ком угодно. Он поцокал мне языком и оживленно потер руки. Затем дверь изнутри наконец дернули, и человека этого я узнал: Пейсли, только повыше, поугловатее, поземлистее, чем я его запомнил с первого раза.

— Здоров, Чёс, — сказал он. — Заходите.

— Самое время, — произнес Честер, когда мы шагнули внутрь. — Пейсли, это Билл.

— Привет. — Он холодно пожал мне руку.

— Уже виделись, — сказал я. Честер кашлянул, а Пейсли озадачился, поэтому я прибавил: — Коротко, в «Козле». Помнишь?

— Нет, — сказал Пейсли. — Извини.

Мы пробрались по темному коридору, мимо ржавой кроватной рамы, прислоненной к стене, и нескольких черных мешков для мусора, из которых все высыпа́л ось на пол.

— Осторожней, там дырки, — сказал Пейсли, ведя нас вверх по лестнице. Двух ступенек не хватало.

Честер повернулся ко мне и прошептал:

— Ничего, что я тебя представляю как Билла?

— Я предпочитаю «Уильям», — сказал я. — Так… не так коротко.

— Ладно.

На первой площадке я помедлил. Там разбили стекло в окне, все половицы были по-прежнему в осколках. Музыка сверху уже давила громкостью, а в воздухе причудливо завоняло какой-то мерзостью, поэтому я ненадолго высунул голову в пустую оконную раму, поглядел на аккуратные огородики на задах других домов. Честер двинулся вперед, а Пейсли подождал меня чуть выше по лестнице.

— Ты идешь?

На втором этаже тайна светящегося зарева разъяснилась. Пейсли ввел меня в большую комнату — на самом деле две, объединенные в одну, и занимали они всю ширину дома. Там не было ни ковров, ни штор, никакой мебели, кроме огромного обеденного стола и шести-семи деревянных стульев. На каминной доске в глубине комнаты располагался единственный источник света — длинная фосфоресцирующая трубка, очевидно спертая из какой-то конторы или станции подземки, или еще откуда-то. Она испускала призрачное зарево, едва касавшееся теней в углах комнаты, зато лица четверых за столом от него смотрелись не по-земному четкими: трое мужчин и женщина. Они ели некий громадный заказ на вынос: жестяные коробки, картонные ведра и клочья старой газеты замусоривали весь стол и прилегающую территорию пола, из чего можно было понять, что трапеза складывалась из китайской еды, «кентаккских жареных» и картошки с рыбой. Воздух был густ от запаха застоявшейся дури. В одном углу располагалась электроплитка; все четыре конфорки работали, тем самым, похоже, не только отапливая помещения — подкуривать от них тоже было проще. Мое появление никакого впечатления не произвело. Все продолжали пить и курить так, словно меня здесь нет.

В передней части комнаты, ближе к улице, стояла стереосистема. Не домашний хай-фай, а громадная дискотечная консоль со спаренной вертушкой, микшерским пультом и 200-ваттными колонками. Шум этой маниакальной, вулканической музыки оглушал. Я заткнул пальцами уши, и Честер, заметив это, учтиво убавил громкость, слегка, после чего объявил всей комнате:

— Ладно, публика, это Уильям. Уильям будет вашим новым клавишником, вот. Уильям, знакомься — «Бедолаги».

От одного-двух едоков послышался приглушенный хрюк. Женщина глянула в мою сторону. На этом — всё.

— Привет, — нервно произнес я. — Милое у вас тут местечко.

Это вызвало краткий выплеск безрадостного смеха.

— Ага, в нем личность чувствуется, нет? — сказал кто-то.

— Иногда личность эту можно унюхать еще с улицы.

Я попробовал другую тему.

— Это ваша пленка играет? — спросил я.

— Что, вот это музло? Не. Для нас слишком мелодично, вот этот вот. Так мы раньше звучали, когда пытались играть коммерческую попсу.

Честер выключил.

— Вот я сейчас их пленочку поставлю, — сказал он.

То, что я услышал, обескураживало, но, если прислушаться, там имелся некий смысл. Ритм-секция была громкой, быстрой и минимальной, а два гитариста — один пользовался каким-то фуззом, другой плел странные фанковые узоры повыше на грифе, — казалось, играли свои совершенно отдельные песни. Голос же Пейсли меж тем вспарывал все вокруг, летая от верха регистра до низа:

Смерть — это жизнь
Смерть — это жизнь
И цвет человечьего сердца черен
Смерть — это жизнь
 
Смерть — это жизнь
И надо умереть, чтоб жить
И надо убить, чтоб любить

— Хороший текст, — сказал я Пейсли, когда песня закончилась. — Сам сочинил?

— Ну. Думаешь, хороший? Мне не нравится. Слишком слюняво.

— Ага, надо бы… потемнить их чутка, — сказал из-за стола кто-то. — Не надо, чтоб у нас оно звучало чересчур дружелюбно.

— Мы ведь не чересчур дружелюбно звучим, правда? — спросил у меня Пейсли.

— У вас не в этом проблема.

— Так ты сможешь с этим что-нибудь сделать? — спросил Честер. — Клавиш добавить, в смысле?

— Да, конечно.

— Чтоб кусалось, я имею в виду. Не струнных, не такого вот. Нам не надо, чтоб оно звучало, как Мантовани[5], ты ж меня понимаешь?

— Думаю, да. Слушай, Честер. — Я пошарил в кармане, и пальцы мои зацепились за кассету. — Я тут своего кой-чего принес: ту пленку, что мы сделали на прошлой неделе. Я знаю, ты ее пока не слышал, но… в общем, мне кажется, очень хорошо получилось. Можно поставить? Чтобы все поняли, что я делаю.

Честер покачал головой:

— Давай не сейчас, а? А то подумают, что ты навязываешься. Может, поставишь, когда в студию приедем. — Он взглянул на часы: — А нам уже лучше выдвигаться. Ладно, народ! Уберите тут все это говно и тащите аппарат вниз. Для разнообразия начнем вовремя.

К моему удивлению, откликнулись на это медленно, но положительно. Все поднялись (оставив объедки трапезы как были) и принялись натягивать куртки и разбирать чехлы с инструментами. Мне никогда не удавалось понять, что такое авторитет. У некоторых (вроде Честера) он есть, а у других (вроде меня) нет. Не то чтоб Честер как-то особо давил ростом. Пока все собирались, он стоял и пересчитывал головы, что-то вычисляя в уме.

— Дженис, ты сегодня с нами?

— Я думала, да.

— Две машины понадобится. Пейсли, твоя на ходу внизу?

— Угу.

— Подвезешь Уильяма?

— Конечно.

Вскоре уже все направились вниз, остались только мы с Пейсли.

— Ты чего ждешь? — спросил у него Честер.

— Косяк добью.

— Господи боже, Пейсли. Мне это место пять дубов в час стоит. И каждый раз мы теряем по часу-то одно, то другое. Обычно — из-за тебя. — Он повернулся ко мне: — Не давай ему опаздывать, Билл. Скоро увидимся.

Шаги его отдались на лестнице. С улицы донесся стук автомобильных дверец. Потом машина уехала.

Пейсли медленно встал, нагнулся к стенной розетке и выключил свет. Все конфорки у плитки тоже погасил, затем сел опять.

— Что ты делаешь? — спросил я.

Было совершенно темно. Только видно, как желтовато поблескивают его глазные яблоки, отсвечивают иссиня-черные сальные волосы да кончик его штакетины вспыхивает, когда он затягивается.

— Хочешь дернуть? — спросил он, подавшись вперед.

Я подошел к окну.

— Ты же слышал Честера. Нам лучше поехать. Ты нормально вести сможешь после этой дряни?

— Пока мы никуда не едем. У меня сначала дело есть.

— Дело?

— Подь сюда.

Я угадал, что он подзывает меня жестом, поэтому подошел к столу и сел напротив.

— Честер тебе про нашего хозяина рассказывал?

— Немного.

— Он сбытчик. Здесь с людьми встречается. Поэтому мы репетируем по субботам, видишь — он хочет, чтоб нас дома не было.

— И?

— Сегодня утром ему позвонили. Спозаранку. Никто еще не проснулся. И тут мне в голову мысль пришла, сечешь.

Не желая знать, я спросил:

— Какая мысль?

— Я притворился, что я — это он, а? Патмушта там спросили: «Это мистер Гаррик?» — в смысле, такая фамилия — это ж явно маскировка, нет? Не бывает на самом деле таких фамилий — и я ответил: «Да, он самый». И там сказали: «Увидимся в доме сегодня вечером, полседьмого», — а я говорю: «Зачем?» — а они там: «У нас для вас кой-чего есть», — и я такой: «Кой-чего какого?» — и они говорят: «Хорошего», — а я говорю: «А сколько?» — и они мне: «Целая куча, кореш, просто куча», — и я говорю: «Ладно, буду», — и они тогда: «Только чтоб дрочил этих дома не было», — и я сказал: «Все в норме, я буду один», — и они после этого трубку повесили.

— Не врубаюсь, — сказал я.

— Ну, у меня план, понимаешь.

По-прежнему не желая знать, я сказал:

— Какой план?

— Ты глянь. Они появятся со всей этой дрянью, так, им за нее денег захочется. Штука в том, что дрянь я у них заберу, денег не дам, а сам сольюсь. — Повисла пауза. — Что скажешь?

— Такой у тебя план?

— Ну.

— Слушай, Пейсли, ты сколько этих штук сегодня выкурил?

Несколько минут мы посидели молча. Как только к дому подъезжала машина, сердце у меня начинало неистово биться. Нелепая ситуация. Почему в жизни у меня ничего не может быть просто? Мне же всего лишь хотелось пройти прослушивание у новой группы. Почему обязательно ввязываться во что-то вот такое?

— Пейсли, это дурацкая идея, — наконец заговорил я. — Давай поедем к остальным. То есть, если ты всерьез думаешь, что эти парни сюда придут и спокойно отдадут тебе… послушай, тебе сколько лет?

— Восемнадцать.

— Боже мой, тебе всего восемнадцать, тебе не надо во все это ввязываться. Ни наркота, ни преступность тебе в таком возрасте не нужны. Ты же певцом хочешь быть, ради всего святого. У тебя обалденный голос, у тебя директор есть, который тебе предан.

— Думаешь, у меня хороший голос?

— Конечно, хороший. Слушай, не мне ж тебе рассказывать.

Он насупился.

— Ну не знаю. Иногда звучит он как-то паршиво.

— Слушай, у нас в банде певец, так? Так ты по сравнению с ним — Синатра. Как Нэт Кинг Коул. Марвин Гей. Роберт Уайэтт[6].

— Ты серьезно?

— Мы только что новую пленочку записали. На-ка, послушай. — Я вытащил кассету из кармана и в темноте передал ему. — Послушай, как звучит. В смысле, он нормальный, это не стыдно или как-то. Но только подумай, что с такой песней смог бы сделать ты.

— Что… это ты сам такое написал?

— Да. Она… ну, это очень личная песня вообще-то. Я б хотел, чтоб ты послушал и… может, споешь как-нибудь.

И тут возле дома остановилась машина. Хлопнули две дверцы.

— Вот они.

Он сунул кассету в карман куртки, встал и подошел к окну на улицу. Я тихонько тоже подошел и увидел, что снаружи стоит машина, габаритные огни не погашены.

— Ты их видишь?

Мне показалось, что в тени у парадной двери шевелятся фигуры; но наверняка никак не сказать. И тут же в коридоре раздались шаги.

— Двое, — сказал я.

Лица его было не разглядеть, но понятно, что Пейсли перепугался; даже сильнее меня.

— Соображаешь, что будешь делать?

— Тшш.

Снизу донесся голос:

— Эгей!

Пейсли подошел к двери и, постаравшись как мог изменить голос, крикнул:

— Наверх!

Шаги поднялись по лестнице, медленно. Мы услышали глухой удар и вопль «Бля!» — должно быть, оттуда, где не хватало ступенек. Пейсли отступил на середину комнаты, где снесли стену. Я остался там же, где и был, — у окна.

Шаги остановились на первой площадке, и один голос произнес:

— Темновато тут, блин, а?

— Заткнись, — сказал другой.

— Мы наверху! — крикнул Пейсли. Голос у него теперь срывался.

Шаги приблизились, все больше и больше замедляясь. У входа в комнату они прекратились.

— Сюда, — сказал Пейсли.

* * *

Мне трудно описать, что произошло. Повисло долгое молчание, очень длинная тишина, а потом опять шаги. Вдруг в дверном проеме нарисовались две фигуры. Стояли они порознь, угрожающе и бессловесно, их маленькие тела — лишь силуэты. На них были капюшоны, а в руках они держали тяжелые деревянные дубинки, и росту в них было фута по три, у обоих. Не знаю, сколько они там, должно быть, простояли. Пейсли только пялился на них, замерши от потрясения и ужаса, пока оба не шагнули вперед и не закричали, вместе. Этот ужасный, ледяной, пронзительный вопль. И вот они уже бежали к нему, а потом один запрыгнул на стол. Второй размахивал дубинкой и принялся бить ею Пейсли по ногам. Пейсли развернулся и откуда-то выхватил нож — и начал неистово им махать во все стороны. Он тоже что-то кричал. Не знаю что. Потом ему, должно быть, удалось ножом ударить человечка в руку, поскольку тот выронил дубинку и начал визжать и кричать:

— Блядь! Блядь! Блядь! — и схватился за полу куртки Пейсли, и попробовал его повалить.

Но другой уже — тот, что на столе, — стоял прямо над Пейсли и, не успел я предупредить или как-то, треснул его по голове, и звук получился такой, словно хрустнула яичная скорлупа, когда делаете омлет. И Пейсли уже был на полу, и следующую минуту или около того они оба его обрабатывали, забивали до смерти, пока от его головы ничего не осталось вообще, а эти двое устали и больше ничего сделать уже не могли.

Они по-прежнему не замечали, что я здесь. Я пригнулся под подоконником — не очень хорошая мысль, если вдуматься, потому что так я оказывался на уровне их глаз, — но им, судя по всему, было слишком темно, чтобы меня различить. Я просто съежился и смотрел на эти две маленькие фигуры, стоявшие над телом Пейсли. Один зажал раненую руку между колен: ему наверняка было очень больно.

— Ладно, пошли, — сказал другой. — Валим отсюда.

От первого не было никакого отклика, помимо неотчетливого бормотанья, за которым последовал стон.

— Пошли уже, ради бога. Давай тебя в машину посадим.

— Куртка.

— Что?

— Надо снять с него куртку. На ней моя кровь и мои отпечатки.

— Господи боже мой.

Он выронил дубинку, перевернул тело Пейсли и, как мог, стащил с него куртку.

— И штаны. По всем штанам вон, погляди.

Поэтому и штаны с него они сняли и обернули ими руку, из которой еще шла кровь.

— Давай мухой отсюда. Пошли.

И когда совсем уже уходили, раненый помедлил, задумчиво. Покачал головой и произнес:

— Мне не очень понравилось.

— Мне тоже.

И они ссыпались вниз по ступенькам, два маленьких человечка, а я остался трястись под окном, наедине с трупом Пейсли. Услышал, как открылись две автомобильные дверцы, и машина тронулась с места, не успели они даже захлопнуться.

Какое-то время я там побыл, бог весть сколько. Но к телу и близко не подходил. Я через него даже не переступил — я его обогнул, как можно дальше, насколько позволяла комната. А потом и сам сполз по лестнице — медленно, по ступеньке за раз, хватаясь за перила. Добравшись до парадной двери, я постоял в проеме, упиваясь свежим воздухом. Не думаю, что в тот миг рассудок мой впитал то, что я только что видел.

Потом уже я догадался, что полиция за этим домом наверняка присматривала довольно долго. Может, телефон прослушивали или как-то. Выйдя наружу, в общем, я первым делом увидел, как ко мне по улице несется полицейская машина. Не успел я сообразить, что происходит, как она затормозила у парадной двери; и двое внутри, должно быть, хорошенько разглядели мое лицо, пока я там стоял, не соображая, что, к чертовой матери, мне делать дальше. Затем, после нескольких роковых мгновений нерешительности, мозг мой вновь заработал с запинками. Пока они выбирались из машины, я осознал, что никакие мои объяснения, зачем я здесь, не снимут с меня подозрений в сообщничестве; а то и решат, что преступление совершил я сам.

Поэтому я развернулся и побежал обратно вверх по лестнице. Я слышал, как они бросились за мной. Выскочив на первую площадку, я вспомнил о разбитом стекле, вылез в окно и пригнулся, готовясь прыгнуть. Уверен — они бы меня поймали, догнали бы меня наверняка, если б не те выломанные ступеньки. Раздались треск не выдержавшего дерева и крик боли — и я понял, что кто-то один провалился.

— Ты там как? — кричал его напарник. — Все нормально?

В этом мне и повезло. Я прыгнул и приземлился прямо в высокую, влажную, мягкую траву. Весь садик был как джунгли. Я побежал в дальний конец его, продираясь и цепляясь за колючки, ветки, спотыкаясь на битых молочных бутылках — там всякий мусор валялся, — а потом, в самом конце, перелез через стену и оказался в тихом, неосвещенном переулке.

В таком ужасе я не был никогда в жизни. Гораздо сильней. Поэтому, хоть я и устал, дальше бежать было нетрудно. А пока бежал, понимаете, перестать думать я не мог.

* * *

Мне хотелось расчистить самое трудное — описать то, что произошло, тот вечер в Ислингтоне. Соблазн теперь, конечно, в том, чтобы прямо взять и продолжить — рассказать вам, как все оно закончилось, но сперва мне нужно кое-что объяснить. Надо рассказать про Мэделин и про Карлу, и о Лондоне, и почему мне вообще хотелось в группу к Пейсли. Трудно понимать, с чего начать, — трудно понять, есть ли там какая-то особая точка, с которой все покатилось под откос. Но, думаю, есть. Ее можно вычислить в один определенный вечер, свести к определенному виновнику. Да, я знаю, в кого ткнуть обвинительным перстом.

Потому что все, что касается меня, началось с Эндрю Ллойда Уэббера[7].

Тема раз

Мальчик боится благоразумие всегда невыгодно

а все, чего она хочет, стоит денег

Моррисси. «Девочка боится»[8]

Почему мне так не нравится музыка Эндрю Ллойда Уэббера? Кажется, причина та же, почему я не люблю Лондон: в него все слетаются стаями, как будто больше на свете и пережить нечего. Взять тот вечер на «Призраке Оперы». Дело было в четверг, до событий, которые я только что описал, — еще больше двух недель. Мэделин я не видел уже несколько дней и очень стремился снова побыть с нею. Собирались развлекаться, вместо этого вышла катастрофа. И во всем виноват этот гад.

О, нормальные моменты там, наверное, есть. Приятная каденция в «Думай обо мне», звучащая примечательно похоже на «О mio bambino caro» Пуччини[9], и повторяющаяся фраза, упорно наводившая меня почему-то на мысли о «Золушке» Прокофьева[10]. Но я терпеть не мог того, как он сваливал все это в кучу, не заботясь о стиле, периоде, жанре, — куски опереточного пастиша, уводящие к пассажам вульгарной рок-музыки, и нескончаемые хроматические гаммы на органе с готическим звуком, какие и сорок лет назад уже казались клишированными, если слышал их на звуковой дорожке к низкобюджетному фильму «Юниверсала»[11]. А публика это лакала все равно. Еще подавай. Попросту не в силах я понять такого явления.

А сколько маеты, сколько смехотворной утомительной мороки мне пришлось вытерпеть лишь ради того, чтобы услышать эту гору старой белиберды. Вы вообще представляете, как трудно достать билеты на этот спектакль? Представляла ли это себе Мэделин, когда предложила туда сходить, интересно? После бесконечных запросов в кассе мне сообщили, что надежнее всего будет прийти в день представления, пораньше. Поэтому я встал в очередь в пять часов утра — в пять утра, вы меня слышите, — за кучкой японских бизнесменов и достоял почти до половины одиннадцатого (отчего на два часа опоздал на работу), но увидел лишь, как последние билеты ушли кому-то за пять человек в очереди до меня. Поэтому я в свой обеденный перерыв позвонил затем в некое агентство, и там мне сказали, что билеты у них есть — возвраты или как-то, — но получить я их могу, только если приеду и заплачу за них лично, а потом они их выудили откуда-то из-под прилавка, и я в итоге выложил девяносто фунтов (мне дурно от одной мысли об этом) за два места. Можете поэтому себе вообразить, в каком я был настроении, когда встретился у театра с Мэделин, да и лучше ничего не стало, когда мы заняли свои места — они вообще-то были вполне хороши; едва представление готово было начаться, явилось это шестифутовое чудовище и уселось прямо передо мной, поэтому весь вечер я разглядывал исключительно его затылок. Ни черта видно не было. С таким же успехом мог остаться дома и послушать пластинку.

Хотя, честно говоря, не то чтоб я обращал особое внимание на музыку. Свидание с Мэделин   [12]